Автор неизвестен - Журнал День и ночь
В письме к Жуковскому Гоголь жалуется, что «скотина Чичиков» едва добрался до середины повествования, в то время как Одиссей Гомера в переводах Жуковского уже вернулся в Итаку. И всё это потому, «что русскому надо быть намного изворотливей с русскими, нежели греку с греками». Поэма «Мёртвые души», которая на внешнем уровне представляет собой череду сатирических характеров и ситуаций, в окончательном виде должна была показать путь к возрождению души падшего человека. Духовные основы замысла «Мертвых душ» лежат не в сатирически-реалистическом ключе поэмы, а в духовно-религиозных и общественно-гражданских исканиях Гоголя на путях преодоления всего «неправославного», «неверноподданнического», значит и «ненационального».
В начале июня 1842 года, сразу после выхода из печати первого тома «Мёртвых душ», Гоголь уезжает за границу — и там принимается за систематическое чтение книг духовного содержания. В «Авторской исповеди» он писал об этой эпохе своей жизни: «Я оставил на время всё современное, я обратил внимание на узнанье тех вечных законов, которыми движется человек и человечество вообще. Всё, в чём только выражалось познанье людей и души человека, от исповеди светского человека до исповеди анахорета и пустынника, меня занимало, и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришёл ко Христу, увидевши, что в Нём ключ к душе человека».
Зимой 1843-44 гг. в Ницце Гоголь составил обширный сборник выписок из творений святых отцов. В начале 1845 года в Париже он работает над книгой «Размышление о Божественной Литургии». Параллельно с новыми сочинениями Гоголь интенсивно трудится над 2-м томом «Мёртвых душ». Писание продвигалось медленно. Продолжение поэмы он не мыслит теперь без предварительного воспитания своей души. Летом 1845 года он пишет духовное завещание, позднее вошедшее в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», и сжигает рукопись второго тома.
О самом сожжении мы фактически не имеем других сведений, кроме сообщённых самим Николаем Васильевичем в последнем из «Четырёх писем к разным лицам по поводу «Мёртвых душ». «Не легко было сжечь пятилетний труд, произведённый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу». В этом же письме Гоголь объясняет причину сожжения своего труда: «Появление второго тома в том виде, в каком он был, произвело скорее вред, чем пользу».
Предсмертная болезнь, загадка сожжения рукописей и христианская кончина породили ещё один «круг блужданий» вокруг Гоголя с концентрацией огромного количества окололитературных и даже медицинских гипотез. Ключ к пониманию — религиозная содержательность его личности, которая, по справедливому утверждению И. А. Ильина, остаётся ещё закрытой от нас, главным образом, потому, что многие из нас ещё слишком далеки от тех проблем, которые волновали Гоголя, поскольку пока его творчество по-прежнему большей частью понимается в социальном контексте.
Последнее десятилетие жизни Николая Гоголя проходило под знаком всё усиливавшейся тяги к иночеству. Аскетские устремления и монашеский идеал позднего Гоголя носят не только религиозные ризы, но и гражданские одежды: «Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать (...). Монастырь наш — Россия! Облеките же себя умственно ризой чернеца и, всего себя умертвивши для себя, но не для неё, ступайте подвизаться в ней».
Не давая монашеских обетов, Николай Васильевич Гоголь воплощал их в своём образе жизни. Сам он не имел своего дома и жил у друзей. Свою долю имения отказал в пользу матери и остался нищим, — помогая при этом бедным студентам. Оставшиеся после смерти Гоголя личное его имущество состояло из нескольких десятков рублей серебром, книг и старых вещей — а между тем созданный им фонд «на вспоможение бедным молодым людям, занимающимся наукою и искусством», составлял более 2,5 тысяч рублей.
Физическое состояние Гоголя в последние дни жизни резко ухудшилось: очевидцы заметили в нём усталость, вялость и даже изнеможение — отчасти обострение болезни, отчасти действие поста. К нему приглашали знаменитейших московских докторов, он, однако, наотрез отказался от лечения. Гоголь соборовался и причастился Святых Таин. Он считал, что ему ближе всех по духу преп. Иоанн Лествичник, в знаменитой «Лествице» которого раскрыты этапы духовного восхождения. Не случайно, как пишут очевидцы, последние слова Гоголя были: «Лестницу, поскорее, давай лестницу!» «О, как сладко умирать». 4 марта 1852 года около 8 часов утра, Николай Васильевич Гоголь преставился о Господе.
Таков биографический путь писателя и философа, значение которого то превозносили выше Пушкина, то низводили до среднего уровня бытописательства. Его объявляли и светочем революционной демократии, не представляя, по словам Чернышевского, как в этом смысле «могла бы Россия обойтись без Гоголя». Его же и официально низвергали с пьедестала народной любви за то, что он не вписывался в идеологическую схему «передовой общественной мысли xix века».
Сегодня сняты идеологические ограничения, и о существе вклада Гоголя в сокровищницу русской культуры можно говорить научно честно и по-человечески пристрастно. Пришло время разобраться с большей частью блужданий вокруг личности и творчества великого писателя. В частности, с таким значительным по масштабу литературоведческим стереотипом, как тот, что Гоголь является «зачинателем русской прозы». Это утверждение верно только в той мере, в какой зачинателем прозы может быть объявлен любой поэт гоголевского периода, и в той мольеровской терминологии, которая даёт определение прозы как того, что «не стихи».
Давайте спросим себя, уважаемые господа, о какой собственно прозе речь? В зачине пушкинского романа в стихах: «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог, он уважать себя заставил и лучше выдумать не мог.» прозы стократ более, чем в следующих, так называемых прозаических строках Гоголя:
«Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в неё: с середины неба глядит месяц; необъятный небесный свод раздался, раздвинулся ещё необъятней; горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете, и чудный воздух и прохладно душен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Недвижно, вдохновенно стали леса... Девственные чащи черёмух и черешен пугливо протянули свои корни в ключевой холод. А вверху всё дышит, всё дивно, всё торжественно. Сыплется величественный гром украинского соловья, и чудится, что и месяц заслушался его посреди неба»
...Да полно, господа, о реальной ли простой и скромной хотя и приятной природе Малороссии идёт здесь речь? И о какой реалистической прозе мы говорим в этом фантастически романтическом и безусловно поэтическом описании?
А может (я цитирую) «никогда прежде в России взор сатирика не проникал так глубоко в повседневное, в будничную сторону социальной жизни общества» именно потому, что вовсе и не сатириком выступал Николай Васильевич Гоголь в своих произведениях, а философом и знатоком души народа? Может, всё дело как раз в том философском и мифосимволическом обобщении, которое у Гоголя скорее противостояло бытописательству «натуральной школы», чем формировалось в его недрах? Конечно, Гоголь много работал над собиранием материалов для своих повестей. Но всё собранное совершенно преображалось под его пером, образы действительности разрастались одной какой-нибудь стороной, то чтобы стать чем-то «ослепительно прекрасным», то чтобы явить «излишество и множество низкого». Действительность изменялась в созданиях Гоголя, по мысли Розанова, подобно тому как изменился колдун из «Страшной мести», приступив к волхвованию, — «нос вытянулся и повиснул над губами, рот в минуту раздался до ушей, зуб выглянул изо рта».
Тому, кто упорно объявляет Гоголя бытописателем, прекрасно знавшим Россию, реалистом, сумевшим так «натурально» описать её житьё-бытьё, похоже нет дела ни до фактов его биографии, ни до его собственных откровений, ни до «рассыпанного шрифта» его произведений. А ведь Гоголь написал свою великую поэму «Мёртвые души» не где-то на просторах России, а в Риме. Более того, он откровенно признавался в письме: «С того времени, как только ступила моя нога в родную землю, мне кажется, как будто я очутился на чужбине».
Знал ли Гоголь русский народ, как знал Гиляровский закоулки, лавки и кабаки Москвы? Скорее, нет, чем да, но в своём мире грёз и фантазий он знал о нас что-то такое, что делало и до сих пор делает его грёзы и фантазии потрясающей проекцией российский реальности. Причём реальности сегодняшней, рубежа третьего тысячелетия, в то время как произведения бытописателей «натуральной школы» xix века прочно ушли в культурный архив.